Александр Сокуров - В центре океана [Авторский сборник]
Старик, оказавшийся справа, чуть обернувшись ко мне, тихо говорит, что журавль сбит порывом ветра, ударился о ствол дерева, только что подобран им. Птица умирает, и они должны облегчить ее участь, согревая своим присутствием последние минуты жизни.
Шум ветра.
Стебельки длинных ног напряглись, распрямились, хрустнули суставчиками маленьких коленок. Легкая зыбь дрожи вышла из маленького тела и добралась до кончиков крыльев.
— Умер… — прошептал старик в очках.
Все склонили головы.
Долго молчали.
После двое стариков, взявшись за края ткани с противоположных сторон, стали осторожно покрывать остывшее тело журавля…
…Утро было ветреным, холодным, солнечным… Я внимательно осматривал дом, в который занесла меня судьба. Дом был пуст…
В большой комнате в самом центре — каменный очаг. На огне закипает чайник. Маленький, серый, чугунный.
Потом помню, что обернулся на какой-то скрип… В глубине коридора сидела моя хозяйка. Сидела на полу, смешно поджав под себя маленькие ножки-лапки в пестрых носочках. Перед ней на полу старое зеркало. В руках — деревянный гребешок. Она, казалось, еще не заметила меня…
Умено-сан поправляет волосы. С ветки дерева за окном прыгает вниз маленькая лягушка. Всплеск — как бой часов. Старушка хихикает. Встает, идет по коридору в мою сторону.
Входит на кухню. И здесь очаг, но побольше. В земляном полу вырыта яма. Хозяйка бросает в яму мелкий хворост. Приносит раскаленный уголек и щипчиками погружает его в глубину очага. Запах дыма. Старушка начинает дуть на уголек через бамбуковую трубочку. Рождается огонек. В потолке кухни видно утреннее небо, дым уходит вверх. Стены в копоти.
Хорошо помню, как мне стало интересно все: стены, утварь, ветер, свет, звуки — вся ее жизнь. Мы договорились, что она позволит мне все время быть рядом с ней. Все те часы и минуты, что дано мне провести в ее старом доме, она позволила сидеть рядом. Мне это нужно было для того, чтобы вдоволь насмотреться на нее.
Хозяйка сидит в маленькой комнате, поджав под себя маленькие ножки в серых носочках. Берет в руки разогретый маленький утюжок. Она размечает ткань по линейкам, что-то записывает. На низеньком маленьком столе разложен черный шелк. Она облизывает нитку. Без труда вставляет в ушко иголочки еле видимую нить. Окно в мастерскую открыто, мне становится холодно, и я подползаю вплотную к огромному керамическому сосуду, доверху заполненному теплым пеплом. В серой легкой, как мука, массе спрятаны тлеющие кусочки угля. Швея периодически погружает маленькую лопаточку-утюжок в пепел, разогревает его и подглаживает швы, разглаживает прошитую ткань. При этом она шевелит губами, причмокивает и улыбается каким-то своим мыслям. В открытое окно вошел солнечный луч, но не согрел.
— В горах в Наре холодно и днем и ночью… — тихо зашептала она. — Ты, Саша-сан, замерз, терпи, терпи…
Странный топот, хруст гравия нарушили тишину. Послышался звон колокольчика. Колокольчик этот был странный — какой-то глухой, и звук тяжелый, без резонанса, сразу и пропадал. Я подумал, что к дверям дома подошла бродячая корова с колокольчиком на шее… Но откуда здесь, в горах, бродячие коровы…
Старушка напряглась, коротко посмотрела на меня. Я не понимал, как мне поступить. Она замерла. Я тоже. Через минуту глухое дребезжание повторилось, потом еще и еще… Швея сидела тихо и ничем себя не выдавала. Колокольчик продолжал звонить.
— Ах! — с каким-то особенным огорчением произнесла старушка.
Тяжело поднялась. Жестом предложила мне следовать за ней.
Она скрылась за углом кухни, слышно было, что она открывает какой-то ящик. Вздыхает.
Я открыл ей входную дверь. Она переступила порог. Я оказался у нее за спиной. Перед ней стояли четверо молодых людей в монашеских одеждах, соломенных шляпах и с котомками через плечо.
Она поклонилась монахам. Они поклонились ей. Молчали. Смотрели на нее. Смотрели на меня. Молчали. Над головами монахов низко пролетела птица — резко закричала. Наконец один из монахов укоризненно позвонил в медный большой колокольчик прямо перед лицом старушки. Она вздохнула и протянула кулачок с зажатой бумажкой. Молодой монах быстро разжал ее кулачок и вытащил смятую купюру. Женщина низко поклонилась монахам и попятилась к дверям. Но монах резко позвонил в колокольчик еще раз. Поднял его над головой. Она вздохнула и протянула другую руку — и эта бумажная денежка быстро схвачена монахом. Они больше не раскланивались — монахи как по команде развернулись и строем пошли по тропинке в сторону бамбуковых зарослей.
Она, тяжело ступая, вернулась в дом. Постояла, послушала. Вздохнула. Подняла руки вверх, растопырила пальцы. Еще раз огорченно вздохнула.
На кухне она села на малюсенькую скамеечку. Вытянула ноги. Японские деревянные сандалии, носки, пестрые штанишки, пижамная курточка… Она молча сидела. О чем-то задумалась. Потом стала засыпать, низко склонила голову, и на спине ее отчетливо стал виден горб.
Я стоял на пороге кухни и почувствовал, что заплачу. Я так мало знал о ней — но было жаль ее.
Лесное озеро я вспомнил. Где-то на севере России. Лесное озеро. Темное. Глубокое. Не помню, как я там оказался, на берегу этого озера. Но только помню, как в студеной воде купались дети лесника. И пар шел у них изо рта, и было это осенью, и так же светило солнце. Дети громко смеялись, переговаривались между собой. Их голоса звучали ярко и повторялись лесным эхом бесчисленное количество…
Старушка возвратилась в свою крошечную мастерскую, тяжело устроилась на полу. Поджала под себя ножки. Наклонилась над раскроенной черной тканью. Совсем маленькая, как арктическое деревце, прогнутое, корявое, сильное корнями.
Я никогда не видел, как шьется траурное кимоно. Меня предупреждали: кимоно она шьет для продажи.
Ее руки расправляли белую подкладочную ткань.
…Облизнула палец. Всмотрелась в острие иглы. Заглянула в керамическую чашу с горячим пеплом. Погладила утюжком белую ткань. Вернула утюжок в чан, помешала золу, погрела над ней руки.
Короткая серая шея старушки.
Опять пальцы вонзают нить в белую ткань.
Голова с седыми волосами совсем-совсем круглая. Седое обрамление лица.
Я тихо отполз в сторону от нее. Встаю. Пошел бродить по дому.
Какое нежное, какое прочное строение: дому сто тридцать лет… Бумагой оклеены стены и двери, все дышит, во всем упорство, упрямство и неизменность. Столетний брус, резьба. Две комнаты в доме на полметра подняты над землей. В кухне земляной пол. В главной комнате деревянные полы. Доски широкие. Над дверью этой комнаты старинные боевые пики и мечи. Род-то древний. В центре комнаты — красный уголок, «домашняя церковь». В нише лакированного черного шкафчика маленькая статуя Будды, свечи, душистые палочки, цветы, фрукты. Милые мелочи…
Вокруг дома температура чуть выше нуля, двери открыты… В доме холодно… Ни одного теплого закутка…
Мотылек на окне, улетает.
Хозяйка у чана с золой шьет, шьет, шьет. Седые волосы, лицо, губы швеи — маленькие-маленькие.
Она греет руки над чаном с живым теплом.
Ее глаза…
Над горами клубится туман. Из трубы ее одинокого дома идет дым. Откуда-то заплыл сюда в эту глушь звук самолета.
Мастерица просыпается. Вздыхает. Вдевает черную нитку в иголку… Облизывает палец.
Отглаживает белую полоску шелка.
Ее рука вынимает утюжок из чана с золой.
Ее рука гладит черную ткань.
Ее рука погружает утюжок глубоко в пепел.
Жук на циновке.
Ее горбатая спина…
…Облизывает палец.
Губы старушки — облизывает палец.
Утюжком гладит черную ткань.
Она шьет, завалившись чуть вправо.
Она шьет, низко склонившись над тканью. Совсем низко, почти вплотную. Иголка прихватывает сразу несколько слоев ткани. На черной ткани, оказывается, есть редкие белые цветки. Она тяжело вздыхает. Поворачивается в мою сторону, коротко смотрит на меня, быстро отводит взгляд.
Ветер в горах стих. Вокруг дома в пространстве темного леса все оживает. Поскрипывание, пощелкивание, вздохи, тявканье. Или мне кажется? Уже вечер, день кончился, в горах темно.
За все время жизни рядом с ней неоднократно размышлял о ее существовании здесь, в горах, далеко от людей, в одиночестве… О ней, конечно, не забыли: когда-то протянули провода — есть электричество, маленький телевизор. Молчащий телефон… Рядом с домом — сарай для скота: когда-то семья здесь держала коров, была и птица…
В зарослях бамбука неподалеку полуразрушенный дом… Когда-то были и соседи. Уехали спешно — не стали брать посуду, утварь, мебель… Так и стоит дом, пронзенный бамбуковыми копьями-деревьями и опутанный вьющимися растениями, — с занавесками, зеркалами на стенах, свисающей люстрой и ширмой, расписанной самим хозяином лет эдак сорок назад… Растения постепенно съедают дом и, по-своему, хоронят эту брошенную жизнь. Здесь все постепенно тлеет, ржавеет, крошится, рассыпается, развеивается по ветру…